|
- Кв.1, Полушкин –
Полушкин был убежденным холостяком.
- Бабы – это дело такое, - говорил он, делая неопределенный жест.
Выпив же, пускался в рассуждение о дискредитации мифа о двух половинках:
- Это что же получается? Кто-то там развеял половинки по всему белу свету, а женимся мы на ком? Да кто в нашем городе живет, на тех и женимся. Я уж и про деревни не говорю, там вообще – берут, что есть, а то и этого не будет. Да и, опять же, продукт скоропортящийся – понять можно, логика есть…
- За логику! – восторженно восклицал кто-то. Мужики, дернув головами, швыряли в себя водку.
- Это как в книжке, - продолжал Полушкин. – «Приключения Гекльберри Финна» называется. Там ребята спектакль устроили – полный атас: пьяный дед голый на сцене танцевал, еще что-то… И они потом зрителям говорят… говорят…
Тут Полушкин терял и мысль, и желание ее выражать.
- За театр! – нетерпеливо и убежденно поддерживали справа.
Блестели лысины, клацали зубы, стекленели глаза. Вспыхивали светлячки дешевых сигарет.
- Контрольная, - говорили слева и твердой рукой ровно делили остаток на пятерых, не доливая.
Тускло звякает стеклянное, шуршат истертые добела пакеты, помятыми ватагами тянутся мужики домой...
Работал Полушкин в лимонадном цехе. Вся его обязанность состояла в полуавтоматическом движении туловища влево-вправо с интервалом в три с половиной секунды: указательным и большим пальцами обеих рук Полушкин брал из коробки две заготовки пластиковых бутылок, ставил в автомат, нажимал ногой педаль и доставал готовые полуторалитровые емкости.
Так у него точно все получалось, бессбойно, - начальник любоваться приходил.
- Ты мне нравишься, - говорил он Полушкину. - Ты напоминаешь мне молодого меня. Хотя, не такого молодого, а скорее – старого.
Полушкин смущался и прятал за спину руки с каменными мозолями на четырех пальцах.
Коллектив цеха подобрался хороший, честный, не вороватый; но честность эта -вынужденная, ибо нести с работы что-то кроме бутылок было нечего. Как самый опытный работник, Полушкин позволял себе лишь одну маленькую вольность: стирку носков. Каждую вторую пятницу, в обеденный перерыв, в одиночестве, он приносил из раздевалки пакет с носками и деревянные длинные шипцы. Посередине цеха стоял чан обогащения питьевой воды углекислым газом. Отодвинув с натугой люк, Полушкин опускал в бурлящее носки - парами. Отстирывалось – в момент.
С работы Полушкин шел пешком и, чем ближе подходил к дому, тем кислее ему становилось.
- Мельчают дома, мельчают люди, - думал Полушкин, проходя мимо стройки. - И придет все к этакому сверхлогичному пространству метр на два: слева будет что-то связанное с едой, справа с работой, снизу со справлением нужд, а сверху – низкий, но не слишком, потолок, - для души или чего уж там останется.
Сам Полушкин жил в двухэтажном одноподъездном доме барачного типа, рядом с рынком.
- Рынок этот - ненастоящий, невсамделишный, северный; цены у всех оговорочно одинаковы, да и торговаться не принято, - отмечал Полушкин, проходя по рядам.
Сегодня, отрешенно глядя вперед, Полушкин прошел мимо торговок, натягивающих рукава свитеров на белые пальцы, и вышел к ларьку у центрального входа.
Когда-то тут продавали пиво на разлив. Очередь собиралась загодя, за час, а то и за два, звеня бидонами и банками. Вспомнилось Полушкину, как однажды пиво привезли с опозданием. Очередь напряглась, забубнила, зашаталась из стороны в сторону. И тут из узкого оконца высунулась круглая голова:
- Предупреждаю: привезли поздно, разбавить не успела, - сказала голова. - Поэтому буду недоливать.
Вспомнил Полушкин – и как-то сразу все уравновесилось, самообъяснилось: и все не так плохо и даже скорее сносно, можно жить – да и интересно, что там дальше будет и как закончится, да и люди кругом чем-то живы и не собираются прекращать.
- Кв.2, Сойкины -
Коле Сойкину в наследство досталась старинная пивная кружка. Дед привез трофеем с войны. Толстостенная, основательная, с эмалированной крышкой в металлическом ободе. На крышке тонко выведен геральдический герб: корона, щит с крестом и два печальных полумесяца. Внутри, на крышке, написано: посуда сия подарена графом Генрихом фон Вайсштейном графу Гансу фон Хейнерсдорфу в 1908 году.
Кружка стояла в серванте, посреди сервиза на шесть персон. Изредка Коля с дивана бросал на нее взгляд, исполненный нереализованностью мечтаний. Сидевшая рядом жена, Света, взгляд строго пресекала, направляя куда надо: в лучшем случае – в телевизор, а то могла и на мелкие хозяйственные хлопоты.
Мыслей Коля не оставлял, но не знал, с чего начать. В успехе он не сомневался, ну разве что самую капельку.
- Война, разве что, - думал Коля. И сам себе возражал: - А чего им война-то? Они же «фон»!
Приставка «фон» указывала на аристократичность рода и на, пожалуй, неплохие шансы. Всем сердцем Коля полюбил эти три буковки, безмерно уважая их и преклоняясь.
В 97-ом Коля узнал про Интернет и сразу, в отличие от многих, понял, как его применить. Коля нанес визит двоюродному брату-студенту, ввел его в курс дела и даже пообещал что-то сгоряча в случае успеха.
Искали недолго, род оказался на редкость шустрым. Коля только и успевал выписывать: Мария фон Вайсштейн, помощник министра транспорта, Канада; Томас фон Вайсштейн, профессор, Англия; Кристиан фон Вайсштейн, пластический хирург, Германия; и так далее - двадцать пять человек.
Оживленно перекурили и тут же, на ломаном английском, набросали письмо и отправили всем из списка по электронной почте. Оставалось ждать, а это получалось хуже всего: за три дня Коля потерял процентов пять в росте, десять – в массе, прибавив только неопределенный процент в количестве седины. Ответил только один, руководитель отдела логистики Фольксвагена. Коля прикрыл глаза и явственно увидел равноценный обмен кружки на новенький автомобиль. Между тем, немец интересовался фотографиями кружки. С этим сейчас просто, написал он: сделайте цифровое фото покрупнее и высылайте, так получится быстрей.
Насчет цифрового Коля понял, а вот насчет побыстрей – не совсем, так как в их городе такой фотоаппарат был, пожалуй, только у фотографа местной газеты. Не откладывая, Коля нанес визит в редакцию и там ему наговорили много разного, до головной боли. Понятно было только, что фотограф то ли на больничном, то ли в отпуске за свой счет; что, впрочем, в любом случае означало запой, темный и неподвластный кому-либо.
Сойкин обзвонил друзей и знакомых, но так ничего и не нашел. Вечером он написал заждавшемуся немцу: «Погоди, майн фройнд, я не могу найти цифровую камеру». Ответ пришел моментально: «Ничего страшного, я тоже часто дома теряю свои вещи.»
И вот тогда Сойкин пришел домой, оглядел свою квартиру и понял бесполезность ее; содержания ее, и себя – внешне и внутренне. Надломилось что-то внутри, засвербело.
Но, прежде всего, начатое нужно довести до конца. Коля проявил чудеса дипломатии и убедил немца приехать в Санкт-Петербург, где и обменял реликвию на доллары, по курсу один к десяти тысячам; замечательный был курс.
А уже вернувшись домой, ударился в удивительные самому себе мероприятия. По воскресеньям он снимал со стены в коридоре большой таз и тащил его на кухню. Там, с упоением, неосознанно радуясь чему-то, варил кашу. Натянув фартук поверх куртки, с тазом и черпаком в одной руке и со стопкой эмалированных мисок и тяжелой связкой ложек – в другой, выходил во двор. Там его уже ждали, сидя прямо на земле, подчас неразличимые; покуривая по папиросе на троих.
Сойкин ставил таз на скамью и быстро раздавал дымящиеся миски. Нельзя сказать, что он любил этих людей. Он смотрел на них и видел только липкие щели ртов, сосульки волос, прилипшие ко лбам, дикость повадок и движений.
Потом он собирал миски и шел домой, навстречу жене, стоящей в дверном проеме в позе сахарницы. Профилактическая ссора вспыхивала каждое воскресенье. Коля хотел все объяснить, но и сам не понимал происходящее. Но он говорил, говорил горячо и все же не верил своим словам. Спустя час пересохшая гортань издавала все больше не звук, а запах. Тогда Коля отпивал из чайника, махал рукой и запирался в туалете. Два часа сквозь дверь, низом, просачивался табачный дым и такое же густое ворчание.
- Кв.3, Войтек -
Семья Войтек была неполной. Стефан Войтек, чех, был командирован сюда, на местный комбинат, как ценный и узкий специалист. Узкий специалист быстро освоился и явил свою широту в других сферах, как то: выпить, закусить, поговорить о России и, пожалуй, снова выпить и закусить.
Жених он был не столь завидный, сколько статусный, и, на неожиданной его свадьбе с табельщицей Галей, Стефан плюсом к роли жениха исполнял роль свадебного генерала, в чем и преуспел едва ли не более.
Но, как-то быстро он ее бросил, увлекающимся оказался молодой человек, и осталась от него лишь фамилия, тапочки, да запах заграницы, вытесненный вскоре более привычными и простыми.
Молодая держалась стойко, виду не казала, не отреклась внутренне, не прокляла: любила. Но вот здоровье – сказалось всё: слаба стала ногами, не могла ходить; дали ей инвалидность. С комбината пришлось уйти. Ушла недалеко, в Дом офицеров что напротив, – билетершей кинозала. И сразу в декрет. Не подкачал чех. Вот уж не было печали.
Сына назвала Степаном. И ясно, и неясно – почему, да и кто поймет, так там все хитро в голове у женщины устроено.
Степка рос быстро, соображал будь здоров, но тихий был, медленный, вялый. На детсад Галя не тратилась, брала с собой. А Степке нравилось: по пять военных фильмов успевал за день посмотреть.
Странности потом всплыли, в школе. На учителей бросался, фашисты ему везде грезились, о чем он и сообщал истерично несколько раз на дню к всеобщему недоумению. Увезли Степку лечить, да что-то не заладилось у них там, и вернулся он только через одиннадцать лет, аккурат на совершеннолетие.
Приехал Степа не с пустыми руками, с подарком от благотворительного фонда. В мягком чехле, за пазухой, Степа привез диктофон. Вот забава была: разные звуки записывать. А когда звуки кончились, начал экспериментировать с телевизором и радио. Включал одновременно на разной громкости музыкальные передачи и записывал внахлест. Интересно получалось.
На соседские стуки сверху Степа внимания не обращал, не знал, что это значит. Весь второй этаж снимали торговцы с рынка под склад. Стучат и стучат, что с того. Может, ящики какие двигают.
Однажды его подкараулили в подъезде, где он старательно записывал на диктофон скрип ступеней.
- Слышишь, ты, - сказали ему. – Ну-ка включи, чего у тебя там.
Степа перевернул кассету, мотнул, включил. Струясь, потекла чуждая и непонятная музыка. Такая чуждая и непонятная, что Степу без разговоров, мягко, но настойчиво поколотили. И стал он совсем не от мира сего, смурной какой-то и блаженный. Увезли снова лечиться, на полгода.
Вылечили – на славу, снова он тихий стал, медленный и вялый. Сидит теперь всё больше дома и забавляется тем, что режет линейкой воздух комнаты на небольшие, сантиметров по десяти, кубы. Затем аккуратно складирует на подоконнике. В ящике тумбочки держит самый старый кубик, трехлетней выдержки. Иногда он его достает и, встряхнув, сбивая пыль, дает понюхать матери:
- В тот день борщ варили, чуешь – немного кислит?
А на бытовом уровне и не заметишь сразу. Ну, улыбается без меры. Ну, спиной лучше к нему не вставать. Так и что? У нас местами и временами к любому боязно так повернуться – что ж теперь.
- Скопом -
Многое может объединять людей. Жильцов дома номер 3 по улице Советской объединяла общая тайна.
Неизвестно по чьей прихоти рядом с их домом, на пустыре, поставили памятник Кирову. Небольшой, близко к натуральной величине, Киров заглядывал в окна кухонь и буквально портил аппетит.
В июне 92-го, рано, еще до дневного зноя, к памятнику на грузовике подъехал с десяток бодрых ребят. Ребята разбили постамент, свалили памятник на землю, но не забрали с собой, а, вырыв яму, столкнули вниз, наскоро забросав землей. И были таковы.
Выходя на работу, Полушкин, Сойкин и Галя случайно столкнулись на крыльце и затоптались нерешительно, поглядывая друг на друга искоса, с мыслями об одном и том же.
- Это нам на черный день, - не выдержал накала Полушкин. Сказанное отвечало духу момента: соседи, заговорщически покивав, разбежались по работам.
..Эх, да сложить бы все, на черный день отложенное, да потратить, надеть, съесть – где же он черный? Белый он, и даже желтый, мандариновый скорее – радостный, яркий, сочный…
Спустя пятнадцать с лишним лет тот же состав, с другими, но опять безошибочно общими мыслями, топтался на крыльце.
- Пора, что ли? – сказал Полушкин. – Сегодня в 12 сбор. Лопаты возьмите и веревку покрепче.
От серьезности и рассудительности установки Полушкина хотелось сверить часы, но часов ни у кого не было. Поэтому, наверное, еще за полчаса до полуночи все, с соблюдением мер маскировки, прижимая к себе лопаты, материализовались на крыльце, коротая время за фальшиво спокойным разговором о погоде.
- В путь? - нарушая нечаянную паузу, выдохнул Сойкин и хищно ссутулился. – С Богом!
- В путь, с Богом, - ответили нестройно.
Заговорщики сменились в лицах и, на полусогнутых, крадучись вдоль дома с лопатами наперевес, прошли на пустырь.
Место определили точно, очертили лопатой и стали копать, сменяясь. Пока копали, Галя сидела на пеньке, держа скинутые куртки, оглядываясь по сторонам на всякий случай. Время тянулось немилосердно. Полушкин без конца поправлял на голове шахтерский фонарик. Степан часто дышал, выбрасывая наверх сырую землю. Наконец, внизу гулко тумкнуло металлом по металлу, стало веселей. Яму расширили, протянули веревку. Попробовали дернуть – не идет.
- Вот дерьмо, - сказал Полушкин, с досады плюнув в темноту.
- Это золотое дерьмо, маэстро, - нервно гоготнул Сойкин, утверждая ноги на мягком краю ямы.
- Бронзовое, - серьезно поправил Войтек, обматывая веревку вокруг руки. – Раз, два, взяли!..
Влажная веревка рвала кожу, скользя.
|